Мы переехали!
Ищите наши новые материалы на SvobodaNews.ru.
Здесь хранятся только наши архивы (материалы, опубликованные до 16 января 2006 года)

 

 Новости  Темы дня  Программы  Архив  Частоты  Расписание  Сотрудники  Поиск  Часто задаваемые вопросы  E-mail
23.12.2024
 Эфир
Эфир Радио Свобода

 Новости
 Программы
 Поиск
  подробный запрос

 Радио Свобода
Поставьте ссылку на РС

Rambler's Top100
Рейтинг@Mail.ru
 Культура
[23-05-00]

Атлантический дневник


Автор и ведущий Алексей Цветков

Человек со второго плана

Многие со мной не согласятся, но я придерживаюсь старозаветного мнения, что знание биографии писателя ровным счетом ничего не меняет в нашем представлении о его творчестве, а если и меняет, то с самим творчеством что-то неладно. Сомневающиеся пусть представят себе, что неизвестные подробности жизни и карьеры Александра Суркова поднимут его хотя бы на одну ступень в пантеоне русской поэзии. По совести, маловероятно. С другой стороны, нам известно, что Евгений Баратынский в юности оступился, украл серебряные ложки, за что понес суровое наказание. Стихи Баратынского от этого хуже не становятся. Франсуа Вийон был разбойником с большой дороги, а Владимир Короленко - совестью нации, но творчество первого - не в минусе, а второго, увы, - не в плюсе.

Излагая этот тезис, я хочу дать понять, что герой сегодняшней передачи - не Владимир Набоков, хотя речь пойдет и о нем, а совсем другой человек. Набоков интересен в первую очередь как писатель, и хотя историки литературы вникают в мельчайшие подробности, подыскивая биографические ключи к творчеству мастера, читателя, который ищет в литературе искусства, эти ключи занимают мало. Тот факт, что, скажем, в романе "Пнин" случайная белка может служить иероглифом для конкретного исторического лица, не добавляет к искусству и не убавляет от него. Но у человека, о котором я сегодня расскажу, ничего кроме биографии не было.

Вот как начинается статья писателя Льва Гроссмана, опубликованная в "Салоне", одном из ведущих американских электронно-сетевых журналов.

"В 1918 году, год спустя после русской революции, Владимир Набоков с четырьмя братьями и сестрами позировал для фотографии, предназначенной в подарок его матери. Дети были тогда в Ялте, куда они бежали из родного Санкт-Петербурга. На этой фотографии от них все еще исходит аура сказочного богатства и привилегий. Девочки - в одинаковых матросских костюмах. Маленькая Елена, младшая сестра Набокова, держит на коленях терпеливую таксу.

На заднем плане фигурирует серьезный и довольно красивый молодой человек, одетый во все черное. Его пристальный взгляд упирается в камеру сквозь элегантное пенсне. Это - не Владимир, который, в галстуке-бабочке, выглядит смехотворно преисполненным собственного достоинства. Это - Сергей Набоков, рожденный на 11 месяцев позднее своего знаменитого брата, и его судьба сложилась совершенно иначе.

Владимир Набоков, конечно же, стал одним из ведущих писателей XX столетия, удостоившись не только похвал критиков, но также международной славы и финансового успеха. Сергею слава не предстояла - напротив, факт его существования чуть ли не скрывался его семьей, но его жизнь была по-своему не менее замечательна. У Сергея - стеснительного, неловкого и нелепого, полной противоположности своему общительному брату, - была тайна: он был гомосексуалист".

Статья Гроссмана называется "Голубой Набоков", и речь в ней идет о Сергее. Парадоксальным образом Владимир упоминается в статье чуть ли не чаще - отчасти потому, что сведениями о Сергее мы располагаем именно благодаря известности его брата, а отчасти, напротив, потому, что именно этот брат, равно как и другие члены семьи, всячески старались держать этот уголок своей семейной истории в тени.

По собственным словам Владимира Набокова, он почти не запомнил Сергея мальчиком. В своих знаменитых англоязычных мемуарах "Говори, память!" он попросту упустил его из виду, и первое упоминание появилось лишь в третьем издании. По свидетельствам общих знакомых и родных, в детстве между ними не было никакой дружбы, и Владимир подчас жестоко дразнил брата, о чем горько сожалел впоследствии.

Когда Владимиру было 16 лет, а Сергею - 15, Владимир случайно обнаружил на столе раскрытый дневник брата и прочитал его. Он показал его домашнему учителю, а тот, в свою очередь - отцу семейства. Эта находка, по лаконичному наблюдению писателя, "задним числом прояснила некоторые странности его", то есть Сергея, "поведения в прошлом", в том числе дотоле необъяснимый уход из Тенишевского училища, где занимались оба брата. Эпизод с дневником не имел ощутимых последствий - члены семьи как бы негласно условились не затрагивать опасную тему. Но с этих пор между Сергеем и остальными Набоковыми пролегла тень.

Их отец, Владимир Дмитриевич Набоков, был видный государственный деятель, одно из либеральных светил тогдашней России. В числе прочего он вел кампанию за отмену уголовного преследования гомосексуалистов. Но делал он это скорее ради чистоты конституционного принципа, считая гомосексуализм чем-то "глубоко отвратительным" для "здорового и нормального" человека.

Его сын Владимир неоднократно и резко выступал против таких предрассудков как расизм и антисемитизм. Но в своем отношении к гомосексуализму он был, по-видимому, еще более резок, чем отец. Выражаясь современным языком, он был гомофобом, человеком, воинственно нетерпимым в отношении лиц нетипичной сексуальной ориентации, и нередко припечатывал их грубыми эпитетами, которые я даже не потружусь переводить с английского. Накануне гибели отца, заслонившего Милюкова от пули террориста, оба Владимира, старший и младший, как раз обсуждали "странные", на их взгляд, "ненормальные склонности" Сергея.

Какое-то время судьбы обоих братьев складывались сходно и параллельно. Оба поступили учиться в Кембридж, оба изучали русскую и французскую филологию, вместе играли в теннис. По окончании университета оба попытались работать в банке и проявили полную неспособность к регулярной конторской службе. В Берлине дороги разошлись - Сергей впервые почувствовал себя относительно свободным в тогдашней атмосфере терпимости, не стесненным необходимостью ежедневного притворства. С этих пор его жизнь известна урывками, она больше не сплетена с дотошно документированной жизнью брата. Он переезжает в Париж, где знакомится с художником-эмигрантом Павлом Челышевым, тоже "голубым", и некоторое время живет в крошечной квартирке его любовника Аллена Тэннера. Он знакомится со светилами тамошней культуры - Жаном Кокто, Дягилевым и композитором Верджилом Томсоном, посещает легендарный салон Гертруды Стайн.

По сохранившимся свидетельствам, это был очень милый, обходительный и забавный человек - некоторые считали его самым приятным из всех Набоковых. Он бегло говорил на нескольких языках, хорошо знал русскую и французскую поэзию и сам, по-видимому, писал стихи, из которых ничего не сохранилось, обожал театр и музыку, чем резко отличался от брата, который в музыке видел лишь "произвольное сочетание звуков". В Париже он жил почти впроголодь. В конце 20-х или начале 30-х годов он познакомился с Германом Тиме, сыном австрийского страхового магната, которому суждено было стать главной любовью его жизни - в письмах к матери он уже не находил нужным скрывать характера этих отношений. Они поселились в замке Вайссенштейн в окрестностях Иннсбрука. Нужда на какое-то время отступила.

Между тем, тучи, которым предстояло навсегда затмить свет, постепенно сходились. Когда, уже после гитлеровского вторжения, Сергей приехал в Париж, он застал квартиру брата пустой: Владимир вместе с семьей успел в последний момент уехать в Америку. Сергей решил остаться в Европе вместе с Германом. Он хорошо знал, как относятся нацисты к гомосексуалистам, и поэтому, чтобы не навлекать подозрений, они с Германом встречались лишь изредка. В 1941 году он был арестован Гестапо по подозрению в гомосексуализме, но через четыре месяца отпущен и взят под наблюдение. Но теперь застенчивого заику словно подменили - он больше не мог молчать, он постоянно обличал режим, он отказывался вести разговоры с оглядкой. 24 ноября 1943 года Сергей Набоков был арестован вновь и отправлен в концентрационный лагерь Нойенгамме по обвинению в "высказываниях, враждебных государству". Он стал заключенным номер 28631.

Всем, наверное, памятна пошлая шутка о Чайковском - дескать, "мы его любим не только за это". У Сергея Набокова вот этого самого "не только за это" как раз не было. И тем не менее, это был человек, которого любили - друзья и мимолетные встречные, дальние родственники и товарищи по бараку. Владимиру сопутствовали слава и успех, к его авторитетным мнениям прислушивались, к нему подступали с почтением, но я не помню, чтобы кто-то за пределами круга родных говорил о своей любви к нему. Сергей, о котором брат упоминал с такой неохотой и болью, по общему мнению излучал добро и свет.

Вот что пишет Лев Гроссман о завершающем эпизоде этой истории.

"В Америке Владимир начинал новую жизнь, исполненную триумфов. В то время, как Сергей был в Нойенгамме, [Владимир] провел лето 1944 года загорая в Уэлфлите в штате Массачусеттс вместе Эдмундом Уилсоном и Мэри МакКарти. Этой осенью он ловил бабочек для Гарвардского музея сравнительной зоологии, пользовался достижениями американской стоматологии и преподавал русский язык студенткам колледжа Уэлсли, с которыми нещадно флиртовал. Журнал "Нью-йоркер" стал печатать его стихотворения. Он стал первым человеком моложе сорока, удостоенным стипендии Гуггенхайма. Он ничего не знал о том, что происходит с его братом в Европе.

В "Истинной жизни Себастиана Найта" рассказчику, в ночь перед смертью Себастиана, снится сон. Ему кажется, что его сводному брату жутко искалечило руку в катастрофе. В начале осени 1945 года Набокову в его кембриджской квартире в Массачусеттсе приснился его брат Сергей. Он видел его лежащим на нарах в немецком концентрационном лагере, страдающим от жуткой боли. На следующий день он получил письмо от одного из членов своей семьи в Праге. Согласно лагерным записям, Сергей Набоков скончался 9 января 1945 года от дизентерии, голода и нервного истощения. Через 4 месяца Нойенгамме освободили".

Лагерь в Нойенгамме служил для нацистов центром медицинских экспериментов, в основном по туберкулезу, и условия были невыносимыми. Из 100 с лишним тысяч заключенных выжило меньше половины, а гомосексуалистов подвергали особо жестокому обращению. Очевидцы сообщают, что в заключении Сергей проявил неожиданный героизм, делал все возможное, чтобы помочь слабым, делился последней передачей, одеждой и пайком. По словам племянника обоих Набоковых Ивана, после войны многие отыскивали их по телефонному справочнику, чтобы с благодарностью рассказать о Сергее.

Подивимся загадке писательского таланта. В своей знаменитой "Лолите" Владимир Набоков поразительным образом проник в душу совратителя малолетней, человека, подлежащего в современном обществе безусловному осуждению. Гумберт Гумберт - персонаж далеко не положительный, многое в нем вызывает прямое отвращение, и тем не менее его образ лишен обличительной одномерности. К концу романа Гумберт вырастает до фигуры морального философа, до олицетворения художественного поиска.

Но талант и воображение почему-то подводили Набокова, когда речь заходила о гомосексуалистах - таких в его книгах на удивление немало, и они как правило почти ничего кроме гадливости не возбуждают. Наиболее ярок герой "Бледного огня" Чарлз Кинбот, король-изгнанник далекой северной Земблы, возможно им самим же и придуманной, самодовольный хам и пошляк, женоненавистник, терроризирующий своим эгоизмом коллег по колледжу, студентов, издателей и вдову несчастного поэта. В романе "Левая перевязь" гомосексуалист - не жертва режима, а жестокий тиран, в полном несоответствии с реальной жизнью и современностью. К счастью, все персонажи Набокова подчеркнуто фиктивны - непонятно, как бы он поступил, попадись ему под горячую руку Шекспир или Леонардо.

Предрассудок, этот рецидив первобытной ксенофобии, ненависти к чужому и непохожему, не щадит никого из нас, и таланту он опаснее всего, потому что оплачивать изъян приходится именно долей таланта. Не подлежит сомнению, что Владимир Набоков любил своего брата и втайне скорбел над его судьбой, но даже посмертно был порой не в силах удержаться от недобрых и неловких слов в его адрес. Предрассудок коренится глубже, чем совесть, потому что совесть исторически моложе. Если бы Владимир Набоков относился к Сергею иначе, его романы не стали бы лучше, но у человека есть нечто большее, чем романы, и это его жизнь. Сергей не писал романов, но ему, заике и изгою, выпускнику довоенной богемы и "голубому" узнику № 28631 жизнь удалась - об этом свидетельствуют выжившие. И нужда в романах отпадает.

Я не знаю, как долог путь от зловредного предрассудка до истребительной ненависти концлагерей и газовых камер - этот путь, к счастью, прошли лишь очень немногие из нас. Но нам, завершающим невеселый ХХ век, этот путь теперь виден ясно, от старта до финиша; мы знаем, что надо торопиться назад, к истокам совести, и там что есть сил корчевать кровавые корни.

Каковы мотивы, побудившие меня поднять эту неожиданную тему? Судя по отзывам, которые поступают на мою передачу, у некоторых слушателей сложилось впечатление, что в "Атлантическом дневнике" я придерживаюсь норм так называемой "политической корректности" - то ли они меня как-то стесняют, то ли я даже как-то их утверждаю и выступаю в их защиту. Видимо, настало время сказать в эфире то, о чем я уже неоднократно заявлял в частных ответах. Мое отношение к политической корректности колеблется между пренебрежением и презрением. Но это вовсе не дает права другим ее обличителям сходу записать меня в единомышленники.

Политическая корректность - это нечто вроде добровольного гражданского кодекса поведения, стихийно сложившегося на Западе, в первую очередь в Соединенных Штатах, с начала 80-х годов. С его основными положениями я столкнулся сразу по прибытии в страну, и удивление было вполне приятным: недопустимость уничижительных упоминаний о физических или психических недостатках третьих лиц, о их расовой, религиозной или национальной принадлежности, соблюдение равенства полов в общественной и частной жизни, меры против сексуальных притеснений на службе - и в конечном счете, недопустимость презрения, унизительных высказываний и агрессивных выпадов в адрес представителей сексуальных меньшинств, поведение которых не выходит за рамки закона.

Со временем эта благотворная практика окостенела в нечто вроде свода неписаных, а затем все чаще и писаных законов, диктующих нормы поведения на службе и в быту. Некоторые крайние проявления политической корректности давно и справедливо высмеиваются, в первую очередь на их родине, в Америке. Я хочу подчеркнуть, что высмеивается не сама практика, а административное творчество ревнителей. Можно сколько угодно измываться над глупостью предписаний, но право на издевку дано лишь тем, кто изначально знает, как надо поступать, и как не надо, и знает почему. В этой связи меня особо удивляет любовь некоторых российских авторов похохотать над американской глупостью: да неужели в самой России все обстоит так уж благополучно?

Да, я отношусь к политической корректности с презрением, - но не потому, что мне смешны диктуемые ею нормы. С большинством этих норм я согласен. Если уж на то пошло, то я был согласен и с некоторыми рекомендациями ныне давно забытого "морального кодекса строителя коммунизма", этой советской попытки как-то подлатать дыру на месте прежних десяти заповедей. От "морального кодекса" политическая корректность отличается тем, что ее предписания в целом соблюдаются, но сходство тут гораздо сильнее: и то, и другое - попытка подменить живую нравственность, работу человеческой совести набором параграфов и правил. Иммануил Кант говорил о "нравственном законе внутри нас" - он вовсе не имел в виду обязательного к исполнению руководства, которое можно изложить в брошюрке и растиражировать. Когда общество, а в конечном счете государство берет на себя роль морального судьи в последней инстанции, нравственный закон Канта рискует оказаться при смерти.

Нет, вовсе не политическая корректность дает нам право судить Владимира Набокова и его современников в соответствии с кодексом, который им был заведомо неизвестен. Мы исходим из предположения, что это были такие же люди, как и мы, с той же склонностью и к нравственному поиску, и к печальному заблуждению. И мы, подверженные тем же слабостям, пустившиеся в тот же поиск, радуемся их триумфам и скорбим над их ошибками, которых умершим уже не исправить. Там, среди этих ушедших - наши близкие, наша семья, наши любимые, а любить не заставишь угрозой судебного иска.

Человека, будь он мужчина или женщина, еврей или мусульманин, эскимос или негр, надо любить или ненавидеть, а скорее все-таки любить, вовсе не за это. И уж совсем не за особенности его полового поведения, даже если эти особенности нас иногда шокируют. И не потому, что этого требует политическая корректность, а потому, что он - твой брат.


Другие передачи месяца:


c 2004 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены